Андрей Конеев. Страна Дильмун

gilga3

 

Страна Дильмун

Балтика раскинулась волнующимся ковром трав и всходов пшеницы, у серебристой пыли, высыпавшейся из древних бездонных песочных часов, где бредут далекие незнакомые фигуры у железнодорожной насыпи. Проселочные станции мелькают, как воспоминания во сне, и на очередной заходит больше жителей, чем сновидец собирает ошалевшей рукой поутру на гонимых ветром листках. Народ проходит сквозь тамбур, вынося, как щепку, коляску, и волна оседает на деревянных скамьях. В окне дымятся печные трубы, участки с канистрами для воды на врытых в землю палках, близко красующиеся у проносящихся железных мастодонтов, ликующих на грозном безотчетном бегу в безустанном свисте. В залитом солнцем городе пустынно, и замерли в ожидании сложившиеся в этаж белыми кирпичами дома. Ветер приходит и сюда, тихо скрипит калитка. Редкие соседи сидят за столом в саду с шумящей листвой яблонь. С живыми легко говорить до тех пор, когда можно тревожно расслышать гул и обернувшись, встретиться с далеким искрящимся морем.

Отлогие горы, поросшие соснами, расступившимися недрами открывают текущие подземные источники, словно норовящие слиться с морем, но отвергаемые прибоем. Махнув рукой на Хермон и выйдя на Иордан, можно перешагнуть его и так легко попасть в Иерусалим. В «Гильгамеше» царь плывет из поселения в страну Дильмун, чтобы найти бессмертие, а тысячи лет спустя израильтяне погибают под нашествием его потомков по расселению, вряд ли уже имеющих к нему реальное отношение. Иерусалим же расцветает год от года, и евреи торжественно возвращаются в свою землю по благоволению Кира Персидского, хотя и не впервой. Девица соблазняет зверочеловека, позорит обществом шкур и зверья, зазывает Энкиду в город, и он знакомится с царем. Так зачинается состязание, символом вечной нерасторжимой дружбы которого служат уже успевшие начаться приключения. Выразитель сожительства – теперь областной город, в ночное небо которого взмывают самолеты и чье наследие человеческое дожидается возвращения беглеца. Низовья у железнодорожных русел и водоемов осыпаются, и становится понятным, что море подступает, но в мезозое не было таким мелководным.

Дорога к лесу туга, пролегает через зеленые сажени противных стеблей с большими листьями, а туфли промокают от росы.

Высится далекий лес. Слухи твердят, что где-то в таких полях подстерегают пустоты под тонкой почвой – в них проваливаются, и тела сразу уносит канализационными течениями. Так низ атакует область владычества шумливого расселенного мира, горделиво и осанисто лелеющего свои высшие ценности. Однако, по Рабле, земным сожителям нечего терять – когда подтираешься душистыми перчатками, драгоценной тканью, наслаждаешься, а лучше всего это делать нежным гусенком. Святые и полубоги на Елисейских полях вкушают не амброзию и нектар, а пользуются зажатой между ног белоснежной птицей, и от нечестивого таинства старые мировые иллюзии вдруг оказываются нежизненными, а привычным вещам возвращается истертый смысл.

Вдумавшись пристрастнее – выясняешь, что низ, обитель подземных страстей, принципиально опровергает мир нижний, сефир. Удящий блесной философской напряженности рыболов примиряется с божественным, с небесами, каков бы ни был улов, в то время как низ выжидающе ждет и смеется. Напоминание о присутствии, об отведенном в пустынном междуречии месте сказывается и так – подземный мир прорастает осокой, жжет ступни и колючим вьюном скрывает с глаз долой молитвенные изваяния. Небеса же остаются там, где и были, как и путь в страну Дильмун.

Они обманывают всех тех, кто однажды оторвался от равнодушного родного сефира и страстно возжелал пробраться к ним на утлом челне, как царь в другой свет.

Неизменное остается – категорическое неприятие наскучивших сородичей, не сложившееся добрососедство с вечно отшатывающимися небесами: все это приводит в покинутую реальность. Только земля тоже меняется, изрытая подземными водами и поколебленная раскатистым хохотом извержений.

Война тоже подобна указанному бедствию и ведется, так или иначе, открыто. Избавление от войны совпадает с началом соприкосновения с расчищаемым обетованным местом.

Ветер в безлюдной тиши у вокзала. Заходит солнце и заступает прохлада вечера. Постепенно ложатся бирюзовые тени. Приобретен билет, и теперь я мчусь на последнем мастодонте в путешествие, которого не выбирал. Через одну скамью сидит черноволосая девушка и слушает музыку с отсутствующим лицом. Мерно покачиваясь, я поднимаюсь и открываю шторку окна: состав машины закругляется на повороте и проезжает мост. Вот почему Гильгамеш теряет цветок бессмертия и возвращается в покинутую незнакомую страну. Позволительно спуститься с гор с секвойями к прибрежной полосе и прождать тысячи лет. Потом останется присесть на улегшийся под новым солнцем песок и улыбнуться в найденное небо.

 

Праздник

Давно неслись мимо ручьи и гнездовья аистов, путники на пыльных обочинах и сверкнувшее случайно зеркало озера. Каждому знакомы они, те высматривающие одним им ведомые под ногами знаки путники, в неброской заветренной одежде и оглядывающиеся порой с укором на рёв автомобильной реки. Наше встречало загляденьем – иногда вода казалось в нем ключевой, настолько она была прозрачна, – поостывшим за ночь, но вновь радостно набирающим солнечное тепло. Прыгая с сестрой с берега или дерева, мы ныряли до дна, а по возможности катались на дрейфующем бревне. Один раз оно перевернулось, и я увидел, что обратная сторона вся усеяна яркими огромными раками. Озерные обитатели оказались в точности такими, как я представляю сейчас: то ли выросли похожими, то ли возникли по воле Творца, проникшегося прошлым и вошедшего в вечный круг.

Лист небес, на котором облачные перья чертили бесконечно свои письмена, спускался к другому берегу. Постепенно он темнел, и вскоре я наблюдал мерцание звезд и острожный бег спутников.

На той стороне отчетливо слышались далёкие смех и шум не заглушаемых моторов. Мы разбирали костер, и вскоре навстречу летели фары, замирая молниями на мрачной дороге сна.

Тогда меня впервые и посетила догадка, что древний мир Греции тоже пребывал в сознании замкнутого космоса. Лишь позже я узнал, что в мистериях его прорывалось небывалое стремление к полноте свободы духа через христианскую совесть и рожденные ей действия. Прошло много лет, и однажды я сидел на скамейке и пил очаковский квас. Постепенно рядом начали собираться голуби. Меня появление пернатых гостей озадачило. Ведь птицы могли приметить отсутствие кормушки: никаких признаков её присутствие горожанина на скамейке не давало. Широкими жестами я начал их отгонять. Но голуби всё больше наглели, заходили спереди, садились рядом, забегали, маневрируя, под ноги. Вспорхнув, их вожак взлетел напротив колен, и я ощутил потоки воздуха, гонимые мне в лицо. Мгновение, и человек уходит дворами, изгнанный пернатым взводом.

Постепенно начало смеркаться. Был праздник. На сцене выступали приглашенные артисты, и повсюду волновалось людское море. К проводам летели китайские фонари. Если не ошибаюсь, один из них поначалу зацепился, но после сорвался.

Вскоре мы встретились с карликом. И вот, идя по огромному, перекинутому через немецкие берега эстакадному мосту, мы начали говорить. Вокруг двигались празднующие. Тогда все стало меняться, время остановилось, и я стал великаном. Так дальше совсем спустилась на город ночь.

Ночью лучше понимаешь, что «человек» и «смертный» – синонимы.

Побеждаемый, преодолеваемый смертью.

В немецкой философии сверхчеловек «в буквальном смысле слова, есть скорее тот, кто превосходит прежнего человека единственно для того, чтобы прежде всего привести доныне существующего человека к его еще не осуществленной сущности и прочно установить его в ней».

«Сверхчеловек» же в русской философии должен быть прежде всего и в особенности победителем смерти: «освобожденным освободителем человечества от тех существенных условий, которые делают смерть необходимою, и, следовательно, исполнителем тех условий, при которых возможно или вовсе не умирать, или, умерев, воскреснуть для вечной жизни».

Однако вся возможная ранее проповедь «вечности», «потустороннего» и «надвременности» есть отрицание становления, непосредственность нигилизма и христианский же импульс нигилизму. Возможный ранее платонизм как основополагание бытия сущего в сверхчувственный мир есть, по большему счету, и мораль, и все прежние субординированные ею отношения господства. С обезличивающим историческим процессом нигилизма связано и проседание сущего, человека, причем результат напрямую связан с оторванностью платоновских «идей» в самосущую сферу, идеальный мир, – установленных отныне мысленных категорий, обесчеловеченных в своей реальности.

Бытие живет в мире становления, и его смещение в потусторонность или сферу другого бытия есть невежественный самообман. Такой прием выдает последний оплот псевдо-божественно санкционированной морали, в смысле ее ценностной легитимации.

Или, как говорит Мартин Хайдеггер: «Это “Да” времени есть воля, чтобы преходящее оставалось и не уничтожалось в ничтожное. Но как может оставаться преходящее? Лишь так, чтобы оно как преходящее не только постоянно шло, но всегда приходило».

 

 

Андрей Конеев

Родился в 1986 в Калининграде, где и живёт. Окончил Балтийский федеральный университет им. И. Канта. Это первая публикация автора.

Leave a Reply