Лариса ШИПЫРЁВА. Оптическая цепочка

От редактора

К литературной студии (иначе – литобъединению) «Родник», действующей в Калининграде больше 40 лет, можно относиться по-разному. Я сам к ней так относился и отношусь. Публика там самая разномастная, тексты появляются (исчезают, остаются) от уныло-беспросветных до нежданно-счастливых. Но одно у «Родника» не отнять: загадочную способность сводить и сближать, скажем так, единомышленников.

Так, лет двадцать назад, в бытность студийцем, я встретил там Горбачёву, Ужгина, Тозика, Тищенко, Белова, Алекса, Ткачёву. А потом, уже в качестве ведущего, прочитал Федину, Конеева, Гарину. И очень этому рад, и благодарен «Роднику», и с внутренне противоречивым, порой мазохистским, удовольствием, взялся редактировать первый студийный альманах.

В числе авторов альманаха – Лариса Шипырёва. Я видел её на «Роднике» всего несколько раз: дама за шестьдесят, с эксцентрикой, но без маний. Однажды обсуждали её рассказ, который и вошёл в альманах. Набранный в присланном файле сплошь прописными буквами, он, конечно, потребовал редактуры, которую я так и не смог согласовать с автором, поскольку давно её не видел, а её электронный адрес не действителен.

Andre Bauchant

Andre Bauchant

 

Этот магазин был здесь всегда. Раньше его украшала простая надпись «Цветы», он был не осознаваемым и не обозначенным никакими словами местом моего паломничества. Я заходила сюда просто постоять среди огромных зал, полных света. Впрочем, это был всего лишь оптический обман, потому что магазин состоял из двух огромных, от пола до потолка, толстых витринных окон с дверью посередине. Будто плиткой, стены были выложены квадратными зеркалами, которые, отражая друг друга, умножали пространство. Строго по центру – два круглых, облицованных белым кафелем неглубоких бассейна. В центре обоих на постаментах стояли бетонные вазы; все остальные бассейны с вазами были лишь отражениями в зеркалах вечно пустого залитого светом магазина. А если в бассейны наливали воду, то отражения ещё и многократно опрокидывались и подсвечивались люстрами снизу. То, что это немецкое творение, подчёркивали металлические перила из круглого профиля: напротив входной двери, высоко в стене находилась дверь в подсобку, и к ней вели несколько бетонных ступеней. Перила были справа, а слева – выступ стены, скрывающий продавщицу. Обойти этот небольшой магазинчик можно было, описав символ вечности – восьмёрку. После чего перед носом оказывалась входная дверь. Это было давно, очень давно, когда я в первый раз обратила внимание на взрослого мужчину, пробудившего во мне первую любовь.

Этот худенький мужчина с локонами не вписывался в стандартный полубокс. В закрытую страну не проникло ещё влияние группы «Битлз» и битломании. Когда он проходил, за спиной его раздавалось такое же стандартное, как полубокс, осуждение, которого я совсем не понимала. Он хорошо вписался в мир ребёнка, которому нравились кудрявые дети-ангелы на репродукциях старинных картин. Рафаэлева «Сикстинская мадонна» была напечатана в учебнике и вызывала только любование. Плюс фильм «Звёздный мальчик» с потрясающей Надеждой Румянцевой в роли мальчика-зайчика и юными артистками, талантливо сыгравшими мальчиков, у которых были длинные кудрявые волосы. И ещё «Старик Хоттабыч», на который, как и «Мальчика», нас водили всем классом. Обаятельный Волька легко убедил детей, что джин в чалме и азиатском халате реален в социалистической стране, и, когда я увидела этого мужчину в чём-то подобном, то посчитала, что он одет как восточный принц. Я попыталась навести о нём справки у дворовых авторитетов. Мне рассказали, что он немец, работает на стройке, не переодевается и ходит в робе, потому что много работает; копил деньги, чтобы уехать в Германию, но произошла денежная реформа 1961 года, и они обесценились. Якобы деньги он хранил в матрасе, так как живёт в пустой комнате с одной только кроватью. Нас он ненавидит, мечтает отсюда вырваться и в знак протеста вынес «пропавшие» деньги во двор и сжёг их в костре. Я особо не доверяла этим авторитетам, так как свой авторитет они поддерживали даже враньём, и всё сочла за басни. Но всегда с интересом смотрела вслед «восточному принцу».

Один раз по пути в школу я увидела его впереди на аллее и побежала вслед, чтобы рассмотреть вблизи. Была весна, снег лежал клочьями и таял под ярким солнцем, ноги скользили по жирной грязи. С риском упасть я пошла за его спиной. Его чалма оказалась грубой льняной простынёй, которой он обмотал голову, разорвав на полосы. У меня всегда болело сердце, когда уничтожали немецкие творения; я не понимала слов учительницы «Мы создадим своё – лучшее» и спросила: «А нельзя и это сохранить, и своё создать?» Она тогда сказала: «Нет, нельзя», в очередной раз заныло сердце… Вдруг среди бинтов я увидела выбившийся локон прозрачных в тени волос. Он вышел на солнечный свет, и локон зажёгся золотом, это было изумительно красиво. Импульсивно я подбежала ближе и поймала локон на ладонь. Я очень аккуратная, прикасалась я осторожно и только к волосам, не задевая бинтов, но он отшатнулся, обернулся и успокоился, увидев ребёнка. Резко изменив направление на девяносто градусов, он пересёк трамвайные рельсы и ушёл во дворы. А у меня в сердце сломалась ледяная корка и пробилась стрелка первого подснежника. В то мгновение я полюбила этого человека на всю жизнь.

Я пыталась вызнать о нём у взрослых. Обратилась к родителям, но их реакция оказалась очень негативной – сразу же начались вопросы, почему он меня интересует и где я его встречаю. Я сказала, что он живёт в Олином дворе. Мать тут же спросила, приглашал ли он меня в гости и о чём он со мной говорил. С обидой я закричала: «Нет, никогда не приглашал и никогда не говорил!» – потому что именно этого я от него и хотела. На вопрос матери, почему я тогда им интересуюсь, я простодушно ответила, что он мне нравится. На вопрос: «А что именно тебе нравится?» – я отвечала: «всё – одежда, волосы»; мать сказала: «Это роба», а отец стал хохотать и говорить: «Он не стрижётся, потому что у него вши». Видя, что я с обидой молчу, он повторил это ещё раз. А мать сказала: «Он психически ненормальный». С горечью я смотрела на своих родителей; они поливали грязью самое дорогое мне существо, и их слова падали на меня, как удары хлыста. Мать вернулась ещё раз задать те же вопросы, я всё отрицала, и она отстала; но я пришла к правильному выводу, что, если бы он вдруг снизошёл до интереса ко мне, то мои родители этого бы не узнали никогда.

Вторым моим осведомителем стала соседка по квартире – очень хорошая и красивая девочка Люда Дусенко. Она была на пять лет старше, но относилась всегда ко мне как к сестре. Она нарассказывала мне ужасов, что его держат здесь в плену, так как он родственник великого человека, но его отпустят в Германию, как только он сделает ребёнка русской девушке. На вопрос, почему он не делает ребёнка русской девушке, я получила ответ: потому что ненавидит русских. А если пересилить ненависть ради свободы? Люда ответила: «Какая же девушка на такое согласится?» Тогда я предложила себя в спасительницы: «Я соглашусь» На это моя соседка сказала: «У тебя не будет детей». Я попыталась добиться, почему у меня не будет детей, но соседка благоразумно замолчала, опасаясь гнева моей матери от такого моего «просвещения».

По дороге в школу я всегда заходила к Оле. Очень часто, когда я приходила в зимнем пальто, а Оля была ещё в халате, её мама отправляла меня во двор. Там, дожидаясь Олю, я глазела на «немца». Один раз он зашёл в подъезд, но вдруг сразу же вышел и, сузив глаза, стал смотреть на меня. Но тут вышла Оля. На его лице отразилось облегчение, и он вернулся в подъезд.

Мало веря в результат, я попыталась расспросить о нём даже Олину маму. Дело в том, что меня с Олей свели учителя, так как её родители были доцентами в университете, а я, по мнению учительниц, подавала надежды в плане дальнейшего образования. Неожиданно Олина мама отозвалась об этом парне очень сострадательно. На вопрос, действительно ли он немец, сказала: да. А почему его не выселили, как остальных? Ответила, что он сирота – ни отца, ни матери, – и правительство пожалело ребёнка. Когда я спросила, почему у него такие волосы, Олина мама сказала, что к нему приезжают родственники из Германии, привозят журналы, рассказывают, как живут за рубежом, и со вздохом сказала: «Лучше бы они этого не делали». На вопрос, почему, она сказала: несчастный парень. Я спросила: «А он очень несчастный?» Олина мама сказала: «Да».

Мне тоже стало очень жаль это одинокое и несчастное существо, поэтому на следующий день во дворе я ссыпалась ему под ноги и уставилась в его глаза, ища горестный взгляд и тоску о далёкой родине. Но вместо этого парень посмотрел на меня с недоумением, аккуратно обошёл и пошёл дальше. Моя любовь, приправленная состраданием, не нашла у него ответных чувств.

Каждый день я старалась уйти из дома пораньше и, забежав к Оле, сказать, что жду её во дворе. Там, возле кустов с проклёвывающимися зелёными листьями, стояли скамейка и качели, на которых я сидела по очереди лицом к дому и ждала «небесного явления» – когда возникнет на углу дома его тоненькая, похожая на крест фигура. Он приходил в это обеденное время к себе домой. У него была твёрдая мужская походка и широко разведённые плечи. Из-за того, что он шёл всегда очень близко к дому, его правое плечо скользило вдоль стены и воображение дорисовывало ему крылья за спиной. Эту иллюзию усиливала лёгкая, стройная фигура резко вытянувшегося в росте ребёнка, вдруг ставшего молодым человеком, и высоко поднятая, с гордой посадкой голова, за которой всегда не успевали и летели позади неё тонкие волосы, оканчивающиеся локонами. В солнечных лучах лицо его с по-детски чистой и свежей кожей, светилось розовым фарфоровым светом, и возникало недоумение, как вообще можно ударить такое ангелоподобное создание и чем руководствуются мужчины, нещадно портящие синяками эту неземную красоту.

Дома я постоянно листала книгу «Гойя». Великий испанский живописец привил мне любовь к лицам. Его манера рисовать людей без связи с природой заставляла меня сосредотачиваться на человеческом лице и подолгу всматриваться в него, что-то ища. И чем больше я вглядывалась в лицо этого парня, тем сильнее и безнадёжнее росла моя любовь и моё восхищение его красотой. Не умея разбираться в сущности человеческих отношений и попав под сильное влияние одарённой личности, «художника кошмаров», и человека с неустойчивой психикой, я стала интересоваться любыми изображениями крылатых людей.

Крылатая нечисть Гойи никогда не вызывала у меня отвращения, скорее то был интерес к чему-то необычному, а вот ангелы, которых я нашла по соседству с «Цветами», в книжном магазине, очень быстро начали вызывать у меня рвотные чувства. На стене художественного отдела висели стенды с репродукциями, которые можно было перелистывать, как книгу. Посетителей никогда не интересовал этот отдел, и я могла стоять там часами. Большую любительницу картин, которые я видела только в виде репродукций, и мечтательницу, продавщица воспринимала меня как предмет интерьера. Она вечно уходила в подсобку или в другой отдел поболтать и предоставляла меня самой себе. А я открывала всегда одну и ту же картину – где три ангела стоят в кружок лицами друг к другу, вероятно, разговаривая; локти их лежали на колонне, срезанной наподобие высокого пня. Один стоял спиной, другой лицом, третий боком. У них были розовые, упитанные, женоподобные тела и красивые, изломанные сверху и острые книзу крылья из белых перьев. Поначалу плавные линии их тел и изящные крылья показались мне очень привлекательными, но, видимо, картина предназначалась для мимолётного взгляда, и этот гибрид из свиней и огромных белокрылых орлов стал мне вскоре противен до тошноты.

К тому времени я измоталась с этим парнем, что твоя наркоманка. Его скользящая, как парус, поступь, летящая стройность тела. Моя навязчивая фантазия, что это – крылатое существо, к тому же неизменно меня игнорирующее: ни слова, ни взгляда в мою сторону. Я больше всего хотела, чтобы он мне опротивел так же, как эти ангелы, поэтому и стояла перед ними часами, культивируя отвращение и надеясь на такую же метаморфозу по отношению к нему. Я была глупой и наивной. Однажды на ходу засунула нос в ворот его расстёгнутой рубашки; в другой раз он вышел во двор в белой майке: его ключицы, выпирающие из плеч кости – всё доказывало, что раньше крылья у него были, но он их отломал, швырнул в лицо Богу и ушёл жить на землю.

К счастью, всё это закончилось само собой. В седьмом классе ко мне подошла Наташа Власова и предложила ходить вместе с ней в изостудию дома пионеров – учиться рисовать. Мы сели за одну парту, и я перестала заходить к Оле. А ещё Галина Николаевна, наш классный руководитель, видя моё неестественное стремление к совершенству, тщательность, усидчивость, дала мне в руки линзы – и не хуже того парня погубила меня навсегда.

Наташа же оказалась идеальной подругой. Я могла забыть о ней на месяц, на два и заняться линзами. Наташа заводила себе новых друзей, но никогда при этом не порывала со мной; ушла, значит ушла, вернулась – всё отлично. Я сидела одна, собирала оптические цепочки и была этим счастлива. Невозможно просто собрать оптическую цепочку; всегда надо подбирать линзы для идеального изображения. К счастью, такая посредственность, как моя мать, в этом ничего не видела, и я была сама по себе. Но, видимо, в этом что-то усмотрел объект моего поклонения: потеряв поклонницу, он вдруг сам проявил инициативу.

В нашем классе была очень остроумная девочка Люба Мирошниченко. Как-то она пошла вместе со мной ко мне домой, так как хотела взять комнатное растение – традесканцию, которую я разводила. Нас привлёк свежевыкрашенный цоколь дома, и люба, достав мел, начирикала на нём картинки; при этом мы очень хохотали. И вдруг на противоположной стороне улицы я заметила его, глядящего на нас. Волосы его были коротко обстрижены, а одет он был в узкое чёрное пальто. Я замерла, оборвав смех, и подумала: теперь он стал «нормальным». Он пересёк улицу и подошёл к нам со словами: «Что же вы, девочки, портите чужой труд, ведь кто-то старался, красил цоколь?» Люба парировала: «А вы губите юное дарование». Видно, он тоже был не прочь повеселиться и, фыркнув, спросил: «Как это?» Люба сказала: «Я – юный, растущий организм, мечтаю стать художником, а пока тренируюсь где попало». Видя его интерес к столь сопливым персонам, Люба скакала, как жеребёнок, и шла спиной вперёд, разговаривая с ним. Только в Калининграде бывает тёплая солнечная осень, полная поздних цветов. На пути Любы оказалась клумба, на которой росли глазастые, почти без стеблей, яркие и разноцветные георгины. Я испугалась за них и вскрикнула: «Люба, ты зашла на клумбу!» Она ответила: «Ну и что?» Я взмолилась: «Но там цветы!». Она повторила: «Ну и что?». Но с клумбы сошла. Тут он обратился ко мне, повторив весело: «Ну и что?» Я сказала: «Если на них наступить, они сломаются». Он, веселясь, спросил: «Жалко?» – «Да, очень» – «Почему?» – «Они красивые». Сверху, с аристократическим презрением он сощурился на цветы: «Эти – красивые?» Тут Люба изменила тон: «Меня дома ждут, пошли, ты обещала дать мне традесканцию». Мы двинулись по направлению к моему дому, а он всё смотрел на клумбу. Я обернулась на него с надеждой, что мы ему понравились и он ещё пройдёт с нами, пусть даже к моей маме. Но он резко повернулся и ушёл в свой двор. Я же с этой минуты утвердилась в мысли, что не нужна ему. Это уже в зрелые годы я узнала из психологии, что подростковая любовь очень эгоистична, подростки просто проверяют, нравятся ли они сами, и вот тогда в мою голову вошла окончательная мысль: я ему не нравлюсь.

С ещё большей болью, как деревце, которому переломили ствол, я потеряла вторую свою любовь.

Учителя готовили меня в космическую промышленность, очень актуальную тогда. Я планировалась как технический оптик для изготовления точных и сверхточных приборов. Я и сама этого хотела. Мои оптические цепочки, собранные в одиночестве дома, вызывали у меня наслаждение экстаза: я стояла в центре, а вокруг по стенам носились идеальные по качеству изображения. Даже сейчас с одного раза я могу отличить «чистую» линзу от «грязной». К концу восьмого класса все мыслимые и немыслимые оптические цепочки были мною собраны, но осталась одна – последняя. Про эту цепочку утверждалось, что она доказана, так как одни из изобретателей предъявил её действующий технический аналог. Это было голоизображение без помощи лазера. Кто занимается оптикой, знает, что зеркальное изображение строится «за зеркалом», а здесь оно было построено «перед зеркалом», в воздухе… Такое возможно, но нужен хотя бы самый простой газовый лазер. Кажется, и в нынешнее время лазер – вещь не особенно доступная, тогда – тем более. Прочитав рецензию маститого авторитета, писавшего, что это, видимо, тот редкий случай, когда дефект наложился на дефект, и имея два ведра «грязных» линз, я захотела найти этот уникальный эффект и разобраться в нём. Хотя было сказано, что возможность тут – единица на миллион, меня такая цифра не пугала, я была молодой и ретивой.

А время уже шло к концу восьмого класса, и у моей мамочки были на меня другие планы. Она хотела, чтобы я поступила в строительный техникум и решила жилищный вопрос для нашей семьи. Моя мать попала семнадцатилетней девушкой в плен в гитлеровскую германию и прошла там через все ужасы войны и послевоенного времени. Она ненавидела меня уже за то, что мне досталась счастливая безвоенная жизнь, и постоянно изводила. Заметив, что я слишком много времени провожу с линзами, она решила сломать меня, так, чтобы я сама их бросила. Она превратила мою жизнь в ад, но я оказалась стойкой, как Зоя Космодемьянская. Она даже натравила на меня учительницу, и та постоянно меня уговаривала остановиться. Сначала говорила, что тут нужны «чистые» линзы, а когда я доказала, что нужны именно «грязные», стала говорить, что это невыполнимая задача. Мне было всё равно, я ответила, что остановлюсь, только когда наберу миллион вариантов. В конце концов учительница от меня отстала, сказав: «Ты прославишь эту страну». Её пророчество не сбылось.

Моя мать повидала русских парней, бросающихся на немецкие автоматы, и ненавидела такой фанатизм. Она выбила из меня клятву, что я никогда не возьму в руки линз, и за моей спиной их выбросила. Часами я сидела, глядя в одну точку, а по щекам текли слёзы. Мне было больше нечего делать в школе, и я согласилась на техникум. Экзамены я завалить не сумела и, отучившись три года, стала на последнем курсе кое-как писать диплом.

Тут на смену мамочке снова выплыл из ниоткуда этот парень. Всё в том же чёрном пальто, что и четыре года назад, он стоял на всех перекрёстках, как часовой. Неизменно глядящие вприщур, его глаза были наставлены мне в лицо, как дуло пистолета. А я не понимала его презрения – я давно смирилась с тем, что ему безразлична, с тем, что он не для меня. Я его попросту забыла. Не доверяющая другим, встречающая постоянную недоброжелательность, я ни к кому не обращалась ни за какими объяснениями. Наташа высмеивала мою «сельскую» манеру заливаться краской, и тут я с ужасом чувствовала, что краснею и что у меня подгибаются колени. Как всегда, он не сказал мне ни единого слова и ни разу не улыбнулся. Я не понимала его рысьих, жестоких глаз и боялась своего смущения. Раз, когда я шла к Тане, а он вышел мне навстречу, у меня сдали нервы, и я убежала в подвернувшийся подъезд. Там отдышавшись и решив, что он ушёл, я вышла на улицу и опять налетела на него. Он просто стоял. Я проскользнула мимо. И всё это – в обоюдном молчании.

У меня началось нервное расстройство, я стала бояться выходить из дома. Выйдя, искала глазами его чёрное пальто и, даже если не находила, могла пройти от силы шага три, а потом начинали подгибаться колени. Когда я попросила мать отвести меня в больницу, она спросила, в чём дело. Я ответила, что у меня что-то с ногами, и я боюсь упасть на улице. На это мать сказала: «Пересиливай себя».

Диплом был сдан, осталось получить только распределение. Мать науськала меня подойти к директору и спросить: «Что вы мне посоветуете?» Он ответил: «Уехать».

Когда мать попыталась что-то возразить, я ответила, что выполняю её требование. Я сама не хотела уезжать, но была рада, что появилась возможность избавиться от этих выматывающих меня встреч. Через полгода я вернулась в Калининград, и больше не стало нечаянных столкновений. Он опять исчез с моего горизонта, облегчив мне жизнь. От этого злого, дерзкого, презрительного и одновременно горячо любимого человека исходила на меня какая-то убийственная сила. До двадцати лет я о нём больше не вспоминала. В то время Алла Пугачёва была восходящей звездой сцены, и её довольно глупая песня «Миллион алых роз» звучала из репродукторов на всех углах. Там были очень хорошие слова: «Кто влюблён, и всерьёз, свою жизнь для тебя превратит в цветы», но я почти не вслушивалась.

Как-то раз, зайдя в магазин «Кооператор», я увидела его со спины, оживлённо разговаривающего с двумя русскими бабоньками. Женщины к сорока годам казались мне, двадцатилетней, престарелыми тётушками. Я насмешливо посмотрела ему в спину с мыслью: «Наверно, решил жениться» – а он вдруг, резко обернувшись, поглядел мне в лицо и так же резко вышел из магазина. У меня сразу испортилось настроение, мне стало жаль, что он поймал мой насмешливый взгляд. Я его всё ещё любила с какой-то бескорыстной нежностью и была бы рада, если бы у него наконец появилась семья.

Моей жизнью в то время был Дом художника с выставками картин и изделий из янтаря, плюс книжный и цветочный магазины. В одном я пялилась на картины, в другом – с несколькими горшками чахлых комнатных цветов – просто стояла среди зеркальных зал.

Как-то, случайно зайдя в магазин «Цветы», я замерла, оказавшись в заоблачном мире. Откуда-то в нём появилась большая партия сортовых цветов. Словно среди взлетевшей пастельно-розовой морской волны, я ошалело прошла сначала в дальнюю залу. За прилавком не было никого. Вся заставленная вдоль зеркальных стен цветочными горшками с азалиями, зала была похожа на створку морской раковины с жемчужиной в центре. Стебли цветов были высотой мне по грудь, а сами цветы – размером с большую розу. Они стояли в три ряда на пристенных уступах и бортиках бассейнов. Обернувшись, я увидела, что вторая зала была симметричным отражением первой и, закружившись вальсом, помчалась туда. Резко остановившись, я решила, что за любые деньги куплю хотя бы один такой цветок. Первый цветок я, взяв в ладони, прижала к лицу, но оглянулась на второй и отпустила. Всмотревшись в другой цветок, оглянулась на третий. Все они были идеальны, но и второй цветок я отпустила и притянула к себе третий, залюбовавшись им. И внезапно обернулась на взгляд. Цветок выпал из моих рук и мягко опустился на прежнее место. В этом магазине мы были вдвоём, он стоял на ступеньках, облокотившись на чёрные немецкие перила и улыбался, глядя на моё импульсивное счастье. Наученная горьким опытом не доверять взрослым соглядатаям, я замерла, и обида проступила у меня на лице. Он оттолкнул перила и выпрямился. Этот неполный десяток лет изменил его внешность, он стал суше, под глазами появились мешки. И мы опять стояли друг против друга – глаза в глаза. И эти любимые, несчастные, полные боли глаза сделали меня ясновидящей. Я отчётливо поняла, что никогда больше не буду смотреть в такие его глаза, что я только неопытная, девственно-холодная пацанка, а он – зрелый мужчина. И прямо из сердца к горлу поднялась мутная, горькая волна осознания, что я такая же, как люди, которые вырастили меня, – злобная, жестокая и бездушная. И исчезли, растворились в воздухе эти нереальные цветы, и расплылись огромные витринные окна, и остался только белый свет, который видят сквозь толщу воды, на прощание, утопленники. Я резко повернулась и выбежала из магазина.

К своему ужасу я увидела, что и на улице всё расплылось. Я знала, что справа и слева дома, но они выглядели, как масляные мазки на картинах, когда смотришь на них с близкого расстояния и не можешь ничего разобрать… Только по наезжающей тени и матюгам над ухом я поняла, что удачно перешла дорогу. Дальше идти было проще – дорог больше не было. Я очень хорошо знала эти места, и идти вслепую среди внезапного хаоса красок было нетрудно. Тротуар, по которому я шла, был как светлый мерцающий туннель, и я сосредоточивалась на этом свете, стараясь не отвлекаться на мазню вокруг.

Дома я упала ничком на диван без единой мысли, без единого желания, безо всякой надежды что-то исправить. В голове звенело, я просто слушала этот звон. И если у меня хватило природного здоровья дойти в полуобморочном состоянии до дома, то, клянусь, хотя и не помню как, его хватило и на то, чтобы подняться. И не советское правительство, опекающее этого человека, развело меня с ним тогда, а немецкий концлагерь. Рядом с моей матерью расстреливали обессиливших, голодных, больных и сломленных неволей людей. Стоило ей упасть в обморок, и по ней дали бы очередь из автомата. Моя мать научилась стоять, теряя сознание, и на генетическом уровне вписала эту удивительную способность в мои индивидуальные качества. Я рада, что не упала тогда и не опошлила великого момента. Вряд ли этот избалованный, капризный парень, чьи желания легко исполнялись, стал бы делать предложение неудачнице, лежащей на полу и засыпанной землёй, черепками и сломанными цветами.

Но больше всего на свете я хотела бы найти ту бездонную Марианскую впадину, куда, сгущаясь, как морось из воздуха, стекается прошедшее время. Я хотела бы спрыгнуть в неё солдатиком и долго лететь, пока не окажусь на далёком прошлом перекрёстке, где он стоит в узком чёрном пальто. Падать – за его спиной, чтобы крикнуть на лету горькое слово «любимый» и вдруг увидеть на его обернувшемся лице то, чего никогда не было в реальности, – полные удивления глаза, – и услышать сочувственное: «Он знает»; и, подняв взгляд кверху, увидеть среди света последнее родное лицо, лицо вечной соглядатайки – фарфоровой куколки, которая стоит всегда в вышине на узенькой консольке глухой кирпичной стены с лицом, опущенным вниз, и поднятыми руками прижимает к вискам рыжие кудри, и выше её тоненькой фигурки сходятся на фронтоне крыши идущие навстречу друг другу ступени.

Leave a Reply